Aноним
- #1
[МПА] Лики деструктивности [Аурелия Коротецкая, Надежда Майн, Андрей Россохин]
- Ссылка на картинку

Одиннадцатая клинико-теоретическая конференция Московской психоаналитической ассоциации
Когда Фрейд в 1920 г в статье «По ту сторону принципа удовольствия» предложил вторую теорию влечений, он поставил нас перед истиной, от которой невозможно отвести взгляд: жизнь и смерть — неразлучны. Каждое стремление к полноте и наслаждению хранит в себе отзвук разрушения, каждый импульс к связи и любви несёт на себе тень распада, он впервые говорит о влечении к смерти, Todestrieb, как о фундаментальной части человеческой психики, которая влечёт не к катастрофе, а к успокоению, к состоянию до напряжения, к возвращению в неорганическое.
«Целью всей жизни является смерть, и... неживое было прежде живого». Именно это стремление — тихое, скрытое, нежно-неумолимое — Фрейд называет вторичным, но не второстепенным. Оно не всегда проявляется в ярости. Иногда — в самоотчуждении, в апатии, в отказе желать. Лики деструктивности — это не только внешняя агрессия и разрушение объекта.
Это внутренняя работа, о которой Андре Грин говорит как о работе негатива: опыт ничто, разрыва и пустоты, где психика сталкивается с угрозой исчезновения и одновременно получает шанс на новое построение. «Разрушение — не всегда акт насилия. Это может быть усилие не замечать, не чувствовать, не помнить». В знаменитом эссе о мертвой матери он показывает, как душа ребёнка медленно замолкает, если объект любви становится пустым зеркалом боли. Тогда деструктивность — это не агрессия, а затухание психической жизни.
Рене Руссийон подчеркивает, что деструктивность парадоксально открывает возможность трансформации — через разрыв возникает шанс на символизацию и на обновление смысла. Он указывает, что в некоторых случаях деструктивность — последний доступный субъекту способ «говорить». Когда травма остаётся несказуемой, она «действуется» в реальности — в теле, в симптоме, в повторении. Для Руссийона деструктивность — не тупик, а приглашение: если её удаётся вытерпеть, осмыслить, символизировать — она может быть преобразована. Она — болезненный переход, не конец. «Там, где символизация невозможна, разрушающее действие может стать единственной попыткой символизации через тело».
Но деструктивность — это не только смерть. Это запрос на другого. На того, кто выдержит, не разрушится в ответ, не отвернётся. Кто сможет разглядеть в агрессии не атаку, а страх, зависимость, боль и надежду. Помним слова Винникотта о том, что: «Если я тебя разрушу и ты останешься, тогда я смогу тебя любить».
Дональд Винникотт, размышляя об агрессии младенца, вводит трогательное и глубокое понимание: ребёнок бьёт не потому, что ненавидит, а потому что хочет проверить — "выдержишь ли ты мою ярость? «Винникотт, говоря об агрессии ребёнка, напоминал: удары по объекту — это проверка его прочности. Если мать выдерживает, рождается вера в её реальность и в возможность жить. «Агрессия — это часть любви. Это испытание объекта на реальность, на прочность, на способность остаться». Только если мать не рухнет под агрессией младенца, у ребёнка возникает надежда: «Я могу быть злым — и всё равно быть любимым. Я могу существовать». Винникотт показывает, что деструктивность в своём самом раннем и невинном проявлении — это жест отчаянной веры в объект.
Бенно Розенберг показал, что отрицание и разрушительные импульсы, будучи прожиты и осмыслены, могут стать условием символизации. В его концепции позиций первертного нарциссизма разрушение — это отчаянная попытка не исчезнуть в Другом, не раствориться в любви, которая пугает своим всевластием. Под деструктивностью — боль привязанности, страх быть оставленным, ужас от собственной нужды. «Чтобы не быть уничтоженным я разрушаю. Чтобы не умереть от зависимости я убиваю связь».
И у Розенберга деструктивность — не приговор. Он верит в перевод насилия в речь, в преображение разрушения в мысль. Через психоанализ, через отношение, через выносимую встречу с уязвимостью — можно начать иначе.
В клинике мы видим: пациент, переживая разрушение связей, получает возможность обрести новое слово, новый образ, новое дыхание. Таким образом, деструктивность предстает не как хаос или тупик, а как пространство перехода: от небытия к бытию, от молчания к слову. Она становится той новой почвой, на которой расцветает символическое.
Бернар Шерве видит деструктивность не как изолированную силу разрушения, но как неизбежный элемент работы психического аппарата. Она не сводится к Танатосу в узком фрейдовском смысле, а пронизывает сам процесс формирования субъективности. Для Шерве деструктивность — это «порча мнестического следа», процесс, который угрожает всякой фиксации памяти и всякой попытке построить целостный нарратив. В отличие от Эроса, который связывает и наделяет смыслом, деструктивность несёт риск распада связей, разрыва символической ткани. Но именно через этот риск психика получает возможность для нового начала.
Шерве подчёркивает: деструктивность неизбежна, поскольку она сопровождает всякий акт репрезентации. Каждый символ рождается в тени утраты, каждый след несёт в себе зародыш стирания. Здесь мы слышим отголосок идей André Green о travail du négatif — работе негативного, но у Шерве акцент иной: не только возможность нового, но и постоянная угроза «разглаживания следа», превращения психического опыта.
Всякий след — хрупок.
Он живёт лишь потому, что за ним гонится забвение.
Деструктивность — это дыхание стирания, но именно оно придаёт следу ценность.
В клинической перспективе Шерве показывает, что столкновение с деструктивностью может привести либо к пустоте, к «немоте психики», либо — при поддержке аналитической сцены — к оживлению символической работы. Задача аналитика — выдержать приближение этой бездны и помочь пациенту вынести её не как конец, а как условие для новой репрезентации.
«Разрушая, мы пробуждаем тишину — и именно в этой тишине рождается слово».
Когда Фрейд в 1920 г в статье «По ту сторону принципа удовольствия» предложил вторую теорию влечений, он поставил нас перед истиной, от которой невозможно отвести взгляд: жизнь и смерть — неразлучны. Каждое стремление к полноте и наслаждению хранит в себе отзвук разрушения, каждый импульс к связи и любви несёт на себе тень распада, он впервые говорит о влечении к смерти, Todestrieb, как о фундаментальной части человеческой психики, которая влечёт не к катастрофе, а к успокоению, к состоянию до напряжения, к возвращению в неорганическое.
«Целью всей жизни является смерть, и... неживое было прежде живого». Именно это стремление — тихое, скрытое, нежно-неумолимое — Фрейд называет вторичным, но не второстепенным. Оно не всегда проявляется в ярости. Иногда — в самоотчуждении, в апатии, в отказе желать. Лики деструктивности — это не только внешняя агрессия и разрушение объекта.
Это внутренняя работа, о которой Андре Грин говорит как о работе негатива: опыт ничто, разрыва и пустоты, где психика сталкивается с угрозой исчезновения и одновременно получает шанс на новое построение. «Разрушение — не всегда акт насилия. Это может быть усилие не замечать, не чувствовать, не помнить». В знаменитом эссе о мертвой матери он показывает, как душа ребёнка медленно замолкает, если объект любви становится пустым зеркалом боли. Тогда деструктивность — это не агрессия, а затухание психической жизни.
Рене Руссийон подчеркивает, что деструктивность парадоксально открывает возможность трансформации — через разрыв возникает шанс на символизацию и на обновление смысла. Он указывает, что в некоторых случаях деструктивность — последний доступный субъекту способ «говорить». Когда травма остаётся несказуемой, она «действуется» в реальности — в теле, в симптоме, в повторении. Для Руссийона деструктивность — не тупик, а приглашение: если её удаётся вытерпеть, осмыслить, символизировать — она может быть преобразована. Она — болезненный переход, не конец. «Там, где символизация невозможна, разрушающее действие может стать единственной попыткой символизации через тело».
Но деструктивность — это не только смерть. Это запрос на другого. На того, кто выдержит, не разрушится в ответ, не отвернётся. Кто сможет разглядеть в агрессии не атаку, а страх, зависимость, боль и надежду. Помним слова Винникотта о том, что: «Если я тебя разрушу и ты останешься, тогда я смогу тебя любить».
Дональд Винникотт, размышляя об агрессии младенца, вводит трогательное и глубокое понимание: ребёнок бьёт не потому, что ненавидит, а потому что хочет проверить — "выдержишь ли ты мою ярость? «Винникотт, говоря об агрессии ребёнка, напоминал: удары по объекту — это проверка его прочности. Если мать выдерживает, рождается вера в её реальность и в возможность жить. «Агрессия — это часть любви. Это испытание объекта на реальность, на прочность, на способность остаться». Только если мать не рухнет под агрессией младенца, у ребёнка возникает надежда: «Я могу быть злым — и всё равно быть любимым. Я могу существовать». Винникотт показывает, что деструктивность в своём самом раннем и невинном проявлении — это жест отчаянной веры в объект.
Бенно Розенберг показал, что отрицание и разрушительные импульсы, будучи прожиты и осмыслены, могут стать условием символизации. В его концепции позиций первертного нарциссизма разрушение — это отчаянная попытка не исчезнуть в Другом, не раствориться в любви, которая пугает своим всевластием. Под деструктивностью — боль привязанности, страх быть оставленным, ужас от собственной нужды. «Чтобы не быть уничтоженным я разрушаю. Чтобы не умереть от зависимости я убиваю связь».
И у Розенберга деструктивность — не приговор. Он верит в перевод насилия в речь, в преображение разрушения в мысль. Через психоанализ, через отношение, через выносимую встречу с уязвимостью — можно начать иначе.
В клинике мы видим: пациент, переживая разрушение связей, получает возможность обрести новое слово, новый образ, новое дыхание. Таким образом, деструктивность предстает не как хаос или тупик, а как пространство перехода: от небытия к бытию, от молчания к слову. Она становится той новой почвой, на которой расцветает символическое.
Бернар Шерве видит деструктивность не как изолированную силу разрушения, но как неизбежный элемент работы психического аппарата. Она не сводится к Танатосу в узком фрейдовском смысле, а пронизывает сам процесс формирования субъективности. Для Шерве деструктивность — это «порча мнестического следа», процесс, который угрожает всякой фиксации памяти и всякой попытке построить целостный нарратив. В отличие от Эроса, который связывает и наделяет смыслом, деструктивность несёт риск распада связей, разрыва символической ткани. Но именно через этот риск психика получает возможность для нового начала.
Шерве подчёркивает: деструктивность неизбежна, поскольку она сопровождает всякий акт репрезентации. Каждый символ рождается в тени утраты, каждый след несёт в себе зародыш стирания. Здесь мы слышим отголосок идей André Green о travail du négatif — работе негативного, но у Шерве акцент иной: не только возможность нового, но и постоянная угроза «разглаживания следа», превращения психического опыта.
Всякий след — хрупок.
Он живёт лишь потому, что за ним гонится забвение.
Деструктивность — это дыхание стирания, но именно оно придаёт следу ценность.
В клинической перспективе Шерве показывает, что столкновение с деструктивностью может привести либо к пустоте, к «немоте психики», либо — при поддержке аналитической сцены — к оживлению символической работы. Задача аналитика — выдержать приближение этой бездны и помочь пациенту вынести её не как конец, а как условие для новой репрезентации.
«Разрушая, мы пробуждаем тишину — и именно в этой тишине рождается слово».
Показать больше
Зарегистрируйтесь
, чтобы посмотреть скрытый контент.